Медленно тянется, но быстро проходит.

 

Объективно середина жизни — это лет тридцать пять. Но мы-то свою жизнь воспринимаем субъективно. Все главные события в жизни обычно происходят до тридцати. И воспри­нимаем, переживаем мы все в молодости сильнее, полнее, бо­гаче. День юноши и день старца отнюдь не равновелики в восприятии, даже если были с объективной точки зрения равно насыщены событиями.

После тридцати годы летят, и чем дальше — тем быстрее и незаметнее. В двадцать лет — год огромен, в шестьдесят — вроде как всего несколько месяцев двадцатилетнего.

Год двадцатилетнего — одна двадцатая жизни. Год семиде­сятилетнего — одна семидесятая.

И середина жизни по своему «внутреннему самоизмере­нию» приходится лет так на двадцать пять. Невредно понимать и помнить, что в двадцать пять — полжизни прожито.

Понятно, что смена образа жизни, смена стереотипа, обста­новки, занятия, места, окружения — делают жизнь больше, субъективно длиннее.

Избранники богов умирают рано. Мало кто из великих, даже не нарвавшись на нож или пулю, не глуша себя стимуля­торами, дотянул до шестидесяти. Слишком большие напряже­ния. В интенсивности выработали себя.

Но и сама смена стереотипа изнашивает организм и сокра­щает срок жизни. Любые изменения внутренних режимов ор­ганизма — это переналадка за счет невозобновимого ресурса. Освежение остроты ощущений — перерасход нервной энергии.

Богатая жизнь и длинная жизнь — вещи разные, и по самой природе своей человек выбирает первое.

 

Детство

 

Человек обычно помнит себя более или менее связно лет с пяти. А вообще он помнит себя паршиво: меняясь со временем, погружен в настоящее.

Даже талантливые педагоги, декларируя, что дети — такие же люди, как взрослые, и строя отношения на принципах ра­венства и уважения, все же относятся к этим истинам умозри­тельно. Влезть в шкуру другого, ощутить мир его глазами — вообще трудно.

А ребенок имеет весь комплекс мироотношения такой же, как взрослый. И ценности у него те же. Просто вывески на них другие.

В первые же годы сознательной жизни (четыре-восемь лет) ребенок переживает весь круг человеческих проблем.

Познавая мир в вопросах «как?» и «почему?», он задумыва­ется над устройством мироздания и ежится от крошечности своего места и роли в нем. И начинает, «играя», обсуждать с другом-сверстником проблему типа: «А может, все мы просто живем у великана в банке».

Он холодеет в ужасе от непостижимой пустоты неизбежной смерти.

Этого взрослые, как правило, не знают (не помнят).

Он сексуально тяготеет к противоположному полу. Взрос­лые это обычно глупо и лицемерно называют «испорченно­стью» и «нездоровым любопытством». Во-первых, любопытство не бывает нездоровым, это тяга к познанию, знать — в природе человека. Во-вторых, что естественно, то не испорчено, а по­знание естественно и в мотивации не нуждается — оно есть аспект инстинкта жизни человека как такового. В-третьих, объ­ективно существует детская эрекция: вле­чение приходит раньше половой зрелости (чувство, преоблада­ние чувства заложено в человеке! размножаемся мы ведь не из чувства долга или во исполнение разумного плана, а повинуясь ощущениям!).

Ребенок самоутверждается среди сверстников как личными качествами (сильный, храбрый), так и социальным статусом (интересные игрушки, хорошо — в соответствии с представле­ниями окружения — одет, привозят на дорогой машине), и принадлежностью к клану (семье) — (мы богаче, мой папа самый сильный, мой старший друг изобьет всю твою ком­панию).

Когда ребенок скандалит и капризничает в семье — он тоже самоутверждается. Он зависим от старших во всем — но не может же он никак не заявлять значимости своего я! с ним тоже должны считаться!

Можно, конечно, придавить, — и вырастет с поломанным характером и безынициативный. Можно, в соответствии с ны­нешним американизмом, дать независимость по Споку, одно­временно оградив от него собственную независимость, и вы­растет внутренне одинокий человек, а по душам он станет по­том разговаривать за деньги с психоаналитиком.

Главное что. «Капризы» ребенка — это обычно сильные, страстные желания взрослого человека, просто направлены они на вещи, которые взрослому (в силу ограниченности или эго­изма взрослого) представляются незначительными. Но других- то вещей у ребенка нет! А все чувства и потребности внутрен­ние есть! Так какая разница, в чем причина горя — суп жидок или жемчуг мелок.

Заставить рыдающую девочку одеться на день рождения к подруге не так, как она хочет, а так, как считает лучше мать (часто из самолюбия перед знакомыми) — все равно что эту мать отправить на пляж в вечернем платье или в театр в рабо­чем комбинезоне, короче, насильно одеть так, что ей будет казаться, что она выглядит нелепо, в нелюбимые и не идущие ей вещи, и все смотрят на нее как на идиотку.

Существует блюдо, от которого вас тошнит? Ешьте до кон­ца, улыбайтесь и благодарите. Причем не в гостях, а в собст­венном доме. А сблюете — накажут. Вот таково приходится ребенку, которому дают то, чего он не любит.

И травма от этих детских горестей этой безысходной не­справедливости, остается на всю жизнь! И в подсозна­нии осядет, и вам еще так или иначе аукнется, будьте спо­койны.

Прежде чем в конфликте настаивать на своем — взвесьте, одинаковое ли значение это имеет для вас и для ребенка. Для него не пойти к друзьям — все равно что всем коллегам дадут медали и пригласят на банкет, а вас обойдут. Недельная де­прессия и вечная обида.

При этом — при этом вот какая вещь... Как и взрослые, дети больше любят тех, кто — по справедливости — наказыва­ет. Не спокойно и взвешенно, а в сердцах, пусть сгоряча, но из глубокого, несдержимого неравнодушия к ним, к их поступ­кам. Нельзя вовсе без скандалов, обид, слез и примирений — главное чтоб конец был хороший и справедливый. Любви без эмоций не бывает. Сплошное балование и благодушие всегда воспринимается как некоторый оттенок слабости и равноду­шия, а от родителей ожидается совсем не это.

Потребность в лидере, в надежности, защищенности и обя­зательно силе, даже если порой эта сила направлена на тебя — есть неотъемлемая часть любви к родителям.

Потребность в наказаниях и ограничениях тоже существу­ет — это исконная человеческая потребность в отрицательных эмоциях. Если дети никогда не плачут — это не есть показатель правильных отношений. Есть потребность плакать! — и должен быть найден повод к ней! Так пусть это будет правильный, благой повод.

 

Молодость

 

Молодость — это много чувств и мало опыта; из чего все и следует.

С полным созреванием организма жизненная энергия до­стигает максимума. К 20 годам жажда переживаний и действий разрывает человека.

Я лично в 20 лет мечтал завербоваться в Иностранный ле­гион и отправиться воевать куда угодно за что угодно. Но такой возможности в СССР не было, поэтому я шлялся по полудиким окраинам империи, хватаясь за экзотические и трудные, порой опасные, занятия вроде профессиональной охоты в Арктике или ковбойства в алтайских горах.

Тезис о счастливости молодости выдвинут людьми пожилы­ми, и не от большого ума (но это уже будет к разговору о старости). В молодости больше и счастья, и горя.

Известно и понятно, что:

озорство, хулиганство, задиристость, драчливость молодо­сти — проистекают из необходимости приложить куда-то ки­пящую энергию. Это нормально. Друзья романтичного Ромео вспоминают, как задели, вызвали на дуэль и прикололи про­хожего просто от нечего делать, для развлечения. Шалопай — это молодой человек, и ему многое простительно. Сорокалет­ний шалопай — это идиот и мелкий хулиган, он несимпатичен, его поведение неуместно;

юноша ищет свою судьбу, свое место в мире, хочет путеше­ствовать и познать все. Младший сын садится на коня и ищет долю в дали, сражается с тиранами и драконами, женится на принцессе и занимает вакантный трон. Совершает максимум того, на что способен;

надо вовремя перебеситься. Немецкий студент гордился шрамами от дуэлей, нажирался водкой и пивом, дрался со стражниками и соблазнял девиц. В тридцать лет ему полагалось жениться, найти себе достойное занятие и остепениться в ка­честве полезного и уважаемого члена общества. Энергия сбро­шена, удовольствия получены, опыт приобретен, пора работать, теперь наступит черед твоих детей.

«Надо повеселиться в молодости, как черт, чтобы в старости работать, как дьявол», — сообщил Вольтер (разница между чер­том и дьяволом в этой формуле мне всегда была не совсем ясна). Седой и великий Чарльз Дарвин отвечал журналисту: «В студенческие годы в Кембридже я входил в компанию молодых людей, с которыми мы проводили время в пирушках, карточ­ных играх и развлечениях. Казалось бы, сейчас, на склоне дней, я должен сокрушаться об этом столь драгоценном, совершенно бесполезно потраченном, утерянном для работы, для науки, времени. Но друзья мои были такие милые юноши, нам было так весело вместе, что и поныне я вспоминаю это время с наибольшим удовольствием».

В молодости чувства острее, вот и счастье с горем,— по­нятно. В молодости делаются главные дела — создание семьи, завоевание своего места для начала пути, — понятно.

Но почему молодость великодушнее, благороднее, щедрее старости? Почему более склонна к идеалам? Почему чаще со­вершает самоубийство?

«Глупость молодости» придумана глупой старостью. Все вели­кие открытия в теоретических науках делались молодыми людь­ми; спросите у физиков, они вам расскажут, все гениальные идеи приходят в голову до тридцати, а после — инерция. Ста­рые шахматисты не тянут против молодых. Память лучше, сооб­ражение быстрее и богаче, и тесты это отлично иллюстрируют.

 

///зрелость - это замена идеальных величин реальными///

 

Потому что молодость в основном, не набравшись опыта, имеет дело не с реальными величинами, а с идеальными.

«Ничто в жизни не бывает ни так хорошо, ни так плохо, как люди обычно себе воображают», — писал Флобер молодому Мопассану.

Рисуя в вожделеющем воображении любовь, карьеру, даль­нюю страну — и впервые познав это реально, молодость обыч­но, кроме прочих чувств, испытывает некоторое разочарование: «Как, и это все?..»

Как только идея обретает реальность, она неизбежно не­сколько «портится» — в чем-то недотягивает, в чем-то изменя­ется, в чем-то приобретает неожиданные черты или детали. Или кожа недостаточно гладкая, или аудитория недостаточно просторная и сияющая, или слава оказывается обыденной суе­той, трудом и грызней.

 

///перебеситься — значит избавиться от соблазнов, после­довав им///

 

(человеку свойственно стремиться самому познать, каково то или это. Умозрительная информация, полученная через ко­го-то, здесь мало что дает. Познать надо ощущения, т. е. пере­жить самому.)

Все это потому, что у молодости есть больше нервных кле­ток, и работают они мощнее. Сильнее инстинкт жизни — сильнее стремление к самоутверждению! Благородство, щед­рость, великодушие — расписка в своем внутреннем превос­ходстве.

Самой дорогой монетой — отказом от внешних благ ради внутреннего ощущения своей значимости — платит молодость за осознание своего превосходства в какой-то ситуации.

Как справедливо заметил умный Бальзак: «До 30 лет неко­торым людям еще можно верить; но после 30 верить нельзя уже никому».

(Крушение старости — это частность. Ничего принципиаль­но нового. Так создан мир. Да многое уже и прожито. Да не так уж все и было идеально.

Крушение молодости — это крушение мира. Крушение Все­ленной. Мало того, что рушится вся жизнь — много-много счастливых лет впереди, наполненных познанием, ощущением, всеми теми деталями, которые и есть жизнь; это подобно «принципу домино», рушится не одна костяшка, а весь длин­ный ряд их — поездки, новые квартиры, покупка вещей и ме­бели, премии, праздники, рождение и выращивание детей и внуков, походы в театры и кино, — рушится вся длинная линия судьбы. И все это было идеально хорошо. И все это было еще не познано, не прожито, не совершено!!! Вот что такое облом молодости. А вы говорите — счастливый возраст...)

Ощущение и сознание своих сил, возможностей, времени впереди позволяют молодости быть благородной и великодуш­ной — «я еще все успею сделать себе, наверстать, иметь».

И кроме того, молодость более самодостаточна, чем ста­рость. Веселье, беспечность, привлекательность, общительность делают нужными для нее меньше вещей, чем нужно старости. Друзья уважают, девушки любят, о здоровье и не думаешь, сам себе нравишься, возможности впереди и выпить можно — чего еще. От богатства бытия своего молодость щедра.

Кроме того. Человек редко доволен своим положением. И редко полностью доволен собой. Но старец себя уже знает и с собой свыкся, примирился. А юноша нет.

А в воспитании всегда присутствует какой-то идеал. И юно­ша куда более стремится к этому идеалу, чем старец. Он более переделыватель мира, чем старец. И внутренне он само­утверждается через приближение себя к идеалу, он являет сам себе, что он значителен.

Он обычно ведь думает о людях лучше, чем они на самом деле. И даже не потому, что сам очень хорош. Он часто пола­гает других лучше себя! Они ведь в его глазах ничем не про­явили себя с плохой, недостойной стороны (конкретные люди, пока), (пусть даже просто случая не было — в том и особен­ность молодости, что мало еще было случаев увидеть людей в разных ситуациях — еще не съеден с другом пуд соли).

Он более соотносится с идеалом поведения — потому что избыток энергии определяет для него большую значимость идеала, чем для человека вялого: он более в состоянии стре­миться к чему-то, а идеал — как раз ориентир стремления.

Он более самолюбив, для него больше значит публичное поражение, публичное свидетельство его несостоятельности: самоутверждение!

Почему так силен и всеобщен пресловутый подростково-юношеский конформизм — одеваться как все, разговаривать, вести себя, проявлять и культивировать те качества, которые ценятся в его среде, группе, команде? Взрослые кривятся: вы инкубаторские, никакой индивидуальности, и т.п. Глупости!

Во-первых, относительно сверстников оценивает свою значи­мость молодой — а ценности и условные критерии задает не он.

Во-вторых, самый сильный или богатый и так утвержден. А слабый, некрасивый, бедный? Он утверждается через свою принадлежность к стае, утверждается в силе через то, что лишь часть ее большой силы — и старательнее других блюдет ее за­коны: моду, словечки, обычай; он рьян и ревностен в этом.

«Шестерка», шелупонь, но по всем приметам — такой же кру­той, как вожак, имеет право на защиту своих, на страх врагов.

В-третьих, идеалы общества вообще — размыты и весьма абстрактны, да и видишь постоянно, как сами взрослые носи­тели и насаждатели этих идеалов их не соблюдают. А идеалы своей стаи — просты и конкретны! А без идеалов — никак: идеал — это то, что нужно внутренней энергии, чтоб переде­лывать, это свидетельство того, что нет равновесия, нет нежи­вого покоя между тем, что есть — и тем что должно быть.

В-четвертых, молодежная мода противопоставляет себя взрослой: мы — есть! другие, значительные, заметные, и делаем не то, что уже сделали вы.

У молодости есть еще одна характернейшая особенность. Многое, что она видела, испытала, знает, она не понимает. Картины конкретной несправедливости, скажем, не складыва­ются в картину общей несправедливости страны или системы: молодость обычно полагает, что в целом все неплохо, если ее так учили. Молодость может совершить жестокий и несправед­ливый поступок, не отдавая себе отчета в сути своих действий: высмеять кого-то, сурово решить чью-то судьбу, и вообще ру­бить сплеча.

Если эгоизм зрелости сознателен, зрелость обычно отдает себе отчет в своих поступках, то эгоизм молодости часто бес­сознателен: она уверена в своей правоте просто потому, что ей некогда задумываться. Потребно скорей лететь дальше и по­знавать все.

Жадная до прямых ощущений молодость из нескольких решений обычно принимает то, которое позволяет ей более самоутвердиться непосредственно здесь и сейчас, через само принятие вот такого именно решения. (Отсюда благородство, болезненное самолюбие, обостренная соревновательность.) Не потому, что хочет сделать себе лучше, а кому-то хуже — а по­тому, что именно вот такое решение позволяет ей сейчас чув­ствовать себя человеком, значительной по сравнению с други­ми личностью.

Не-ет, молодость не бездумна, она постоянно занята само­анализом — и ее ощущения настолько сильны и многочислен­ны, что чуть не полностью занимают ее сознание, и другие люди ей уже менее интересны, и потому менее понятны. И то сказать — созревающий или только что созревший человек по­знает себя, разбирается в себе, своих реакциях, своих чувствах и сознании, — и только потом все больше начинает разбираться в окружающем мире, в других людях.

Молодость неизбежно субъективнее зрелости или старости. Именно поэтому со своим мощным и свежим интеллектом, созревшим полностью к шестнадцати годам, она может совер­шать гениальные вещи в точных науках или искусстве в двад­цать с небольшим лет, как только наберется какая-то необхо­димая информация и станет возможной постановка задачи,— но быть девственно глупой в понимании важнейших жизнен­ных проблем. Это называется: «Жизни ты еще не знаешь...»

Споря с тем порядком вещей, который навязан ей старшим поколением, она спорит по частностям, — но в целом картина мира, вложенная в нее при воспитании и образовании в детстве и ранней юности, остается прежней: для самостоятельного пе­ресмотра не было еще времени, нет знаний, а главное — нет еще возможности к анализу окружающей жизни: она занята анализом своего сугубо внутреннего «я», а надо еще скорее выпить, покуролесить, купить модную тряпку и потанцевать.

Если молодость даже бунтует «против всего», бунт ее все равно базируется на вложенных с детства вещах: счастье, спра­ведливость, удальство — т.е. ей может категорически не нра­виться этот мир, но она придерживается одной из трафаретных, заемных, готовых схем его устройства.

Озорство и безоглядность молодости — это примат ощуще­ния над анализом.

 

Романтика

 

Романтика — это вариант желания жить не так, как ты живешь. По сути — это аспект сенсорного голода, по­требность в новых и более сильных ощущениях, которые всегда сильнее в молодости. Что безусловно полагается достижимым через внешние впечатления и собственные поступки.

Романтика — это не здесь и не так. Обычно это — далеко, непривычно, ново, очень часто — трудно и рискованно, опас­но. Это преодоление трудностей и испытание себя в них.

Романтика — это стремление к свободе, осуществление сво­бодного выбора.

Романтика — до крайности показательный случай того, что все дело не в вещах, а в нашем отношении к ним. Для благо­получного горожанина в столице жизнь лесоруба в далекой тайге весьма романтична. Да еще если палатка, костер и так далее. Для профессионального лесоруба же, который вынуж­денно довольствуется палаткой вместо дома и костром вместо газовой плиты, ничего романтичного в этом нет, есть только привычные и обыденные неудобства. Работа трудная, кома­ры жрут, развлечений никаких, стирка и готовка — трудоемки. Постоянный груз житейских проблем. А главное — все кругом всю жизнь так живут, нормальной жизнью, и другой не знают. И сказочной романтикой ему представляется жизнь в большом далеком городе, где он никогда не был: огни, бары, метро, чистота и люди со всего мира.

А пальмы, а берег южного океана?., о!.. Влажная духота, ца­рапины гниют, москиты как шилами тычут. И та же жизнь, как везде, те же проблемы, грязь, труд, деньги, болезни, склоки.

Романтика папуасов и эскимосов — жизнь друг друга.

Там хорошо, где нас нет. А если где есть, то это ненадолго: попервоначалу, пока не обвыклись, пока экзотика в новинку и в охотку, свежие впечатления захватывают и достижение мечты сердце греет.

Уж верх романтики — белый парусный корабль в синей дали. Ну, влазь на борт, ступай в кубрик. Черт... Паруса вооб­ще-то не совсем белые, они серовато-желтоватые, грубая вы­линявшая холстина. Смолой и дегтем пахнет. В кубрике тем­новато и тесно, пахнет несвежим бельем и потным телом. Все отсырело, преет, просушки требует. Краска облуплена, под ва­терлинией осклизлые водоросли наросли, тянутся. Теснота, жратва однообразная, народ хамоват, офицеры звери, отноше­ния напряженные, несправедливые, устают все сильно. Тяже­лая жизнь, и все как везде.

Романтика — жажда иной, лучшей доли. Там — это как бы антиздесь: все, что здесь не устраивает, там воображается не таким.

Но понимание этого ничего не меняет. Все равно хочется.

Почему?

Романтика — это идеал существования: борьба, свершения, открытия, приключения. А наличие идеала означает, что чело­век не удовлетворен нынешним существованием, что есть раз­рыв между тем, что он есть и имеет — и тем, что он хотел бы мочь. Это следствие и свидетельство избытка сил и возможнос­тей. Это энергетический потенциал человека.

Маяк возникает только там, где есть импульс к движению.

Отсутствие романтики в молодости говорит только о не­значительности личности. Вялости, неэнергичности, лени, низ­кой потенции. О малой жажде жизни, о неинтересности. Здравое благоразумие молодости — это природное убожество.

Если умелый, сильный, предприимчивый человек в юности мечтает только о личном благополучии, делает деньги, покупает машину, строит дом и основывает банк, а мечтатель-романтик остается в результате у разбитого корыта — это не означает преимущества первого. Кто-то первым кидает мысль, намечает направление, глупо прёт в неведомую даль, надеется сначала и плачет потом — тo мостит собою дорогу к тому, чего раньше не было. Он наивен и нерасчетлив, но ловит несравненный кайф, ставя на карту свою жизнь в вере на огромный выигрыш! Вот с романтиков и авантюристов любое движение и начинается. Это аристократы духа.

Но чаще отчаянные романтики в свой срок становятся от­чаянными прагматиками и, направляя энергию в деловое рус­ло, оставляют позади тех, кто раньше начал.

 

Зрелость

 

Возраст с 30 до 45 лет. Уже все знаешь, еще все можешь и всего хочешь.

Если в наше время низкой рождаемости и высокой продол­жительности жизни пятидесятипятилетнего человека могут на­звать «находящимся в расцвете сил» — это смесь комплимента, утешения, лицемерия и глупости.

Врачи и спортсмены знают, что после 30 замедляется нерв­ная реакция, уменьшается скорость сокращения и выносли­вость мышц, понижаются обменные процессы. Спортивные ре­зультаты и медицинские приборы — объективные показатели.

Конечно, Горди Хоу до 50 играл в хоккей, а Бобби Чарльтон — в футбол, и это по классу чемпионов, а Джо Фрэзер в 37 отыграл титул чемпиона мира по боксу в тяжелом весе, но эти исключения — за счет профессионализма, опыта, техники, режима постоянной тренировки, которыми компенсировалось снижение силы и быстроты.

После 45 начинает уменьшаться рост за счет межпозвоноч­ных хрящей, ослабевает зрение, набирает ход атрофия и пере­рождение тканей, ослабевают функции органов и т.д. Человеку кажется, что по части мыслить он еще ого-го, но озарений больше нет, и интеллектуальная выносливость уже не та. Шах­матисты в этом возрасте знают, что после четырех часов игры пятый час партии в полную силу они уже не тянут, устали.

Вольтер, Гете, Раушенбах и в 80 думали и работали отлично. Но это люди исключительной интеллектуальной потенции, ко­торые тянули за счет огромной пожизненной тренировки и меньшими, короткими дозами, а все вершины взяли до наступ­ления старости.

Шекспир написал все лучшее с 31 до 37 лет — от «Ромео и Джульеты» до «Гамлета». Дюма написал «Трех мушкетеров» в 42. Толстой делал «Войну и мир» с 35 до 40. Шопенгауэр за­вершил «Мир как воля и представление» в 32. Ницше написал все до 45, Спиноза в 45 умер.

Французскую революцию делали 30—40-летние люди. На­полеон был владыкой Франции и Европы с 30 до 46.

Такие орлы-авантюряги, как Фрэнсис Дрейк или Генри Морган, вскоре после 50 умирали от пневмоний и лихорадок. Все главное было давно сделано. А сопротивляемость организ­ма уменьшается...

Христу было недаром 33, а многим ушедшим гениям — 37. По вершинам...

Почему во многих странах высшие должности разрешено занимать только после 30 или даже 35 лет? А в древнем рим­ском сенате возрастной ценз был определен выше 40? Ну, ясно: опыт, благоразумие, взвешенность.

Что означает: «молодость горяча и опрометчива»? Что до 30 чувственный, витальный элемент преобладает над сугубо раци­ональным, внешне прагматическим. А когда речь идет о судь­бах страны, требуется максимум рассудка при минимуме эмо­ций — это гарантирует разумность и стабильность.

Состоявший из стариков совет старейшин Спарты обеспе­чивал неизменную незыблемость державы 700 без малого лет. Думать им было особенно нечего, страна была мала и проста: не поддаваться никаким эмоциям, ничего не менять, строго сохранять имеющееся, как завещал Ликург.

Когда от обычных винтовок перешли к полуавтоматическим и автоматам, понадобилось уменьшить мощность патрона, что­бы отдачей-перезарядкой не разбивало скользящий затвор, а уменьшенной мощности порохового заряда и так хватало для прицельной дальности и убойной силы, это уменьшение с лих­вой перекрывалось скорострельностью, если брать эффектив­ность оружия. Хотя результаты одиночной стрельбы из обыч­ной винтовки лучше. Так и возраст...

Соображает зрелость отнюдь не лучше молодости. Знает — больше. Испытала больше. А сила ощущений — меньше, энер­гетика — ниже. Это позволяет в большем объеме видеть и пред­ставлять задачу, предвидеть причины и следствия, и не дергать­ся по пустякам.

Молодость чаще предпочитает получать ощущения через удовольствия «напрямую» — секс, алкоголь, игры, развлечения, новые впечатления от путешествий. Зрелость, с понижением ощущений, понижением энергетики, как бы «сбрасывает изли­шек» и скорее предпочитает внешние действия, будь то управ­ление, политика, строительство, создание и обретение матери­альных благ и т.д. Те есть все большая часть ощущений прихо­дит через рациональный аппарат. Радость и горе через сознание своих действий. Потому и полагалась всегда «порой созидания».

Условно говоря, «обструганная» энергия «направляется в полезное русло», и на таком, вполне высоком, уровне работает лет пятнадцать.

 

Отцы и дети

 

Не было в истории страны более процветаю­щей, чем Америка в шестидесятых годах XX века. Изобилие: каждой семье дом, пара автомобилей, груды еды и склады одежды, высокие заработки и низкие цены, возможность так или иначе любому получить любое образование и зани­маться любым делом, и так далее. Короче, вот он, наступил Золотой Век.

И молодежь, вступая в жизнь, имела перед собой неограни­ченные возможности.

И что же она — была счастлива и прочувственно благода­рила старшее поколение за создание дивной базы для прекрас­ной жизни? Большая фига!

В шестьдесят восьмом году грянуло во всю силу движение хиппи. Грязные неряшливые юнцы обоих полов не желали учиться, не желали работать, потребляли наркоту, демонстра­тивно совокуплялись на улицах и скверах и заявляли: «Мы в гробу видали ваше общество процветания, ваши лозунги поря­дочности и добросовестной работы, вашу благополучную семью и ваши вонючие деньги! Подите от нас прочь, мы вас прези­раем; мы не знаем, может быть, чего мы хотим, но мы не хотим жить так, как вы!» При этом исправно сосали деньги из госу­дарства и родителей.

Государство и родители несколько растерялись. «Какая же у вас все-таки позитивная, так сказать, программа?..» — вино­вато спрашивали они.

— Люди должны быть друг другу братьями, жить надо в любви, производить и потреблять излишние ценности ни к чему, гонка за должностями и престижем бессмысленна, вы делаете людей несчастными, а мы по взаимной склонности совокупляемся с кем хотим, потребляем марихуану и ЛСД для удовольствия, постигаем сущность мира через дзэн-буддизм, братски и бескорыстно помогаем таким же, как мы сами, ни­кому не приносим вреда, никого ничему не заставляем, это и есть правильная и настоящая жизнь,— отвечали великовоз­растные дети.

Они рожали коммунальных детей в грязных трущобах и хором их «воспитывали» по своему разумению. Они пытались коммунами переселиться на сельское лоно и затевали дикие фермы, где могли засеять поле манной крупой, полагая, что из нее вырастет готовая манка на стеблях — такова была наив­ность.

Психоаналитики пытались найти корни их бунта в сексу­альной подавленности в детстве, нормальные люди вздыхали:

«И чего им не хватает», а самые простые ругались: «Зажрались! горя не мыкали, не знают, почем хлеб достается».

Американский культ успеха в зарабатывании денег сыграл с Америкой скверную шутку. Брызжущая энергией молодежь не смогла найти достойное, полное применение своим силам. Быть еще одним богачом, директором завода или сенатором, — мало чести и интереса для того, кого удовлетворили бы насто­ящие трудности, подвиги и открытия. Мир освоен и заселен, все налажено и окультурено, поставлено на поток и приспо­соблено к зарабатыванию денег: чего интересного-то? Скука и отвращение завладели поколением...

Им надо было что-то делать! Изменять, создавать, задвигать свое собственное! А делать было по большому счету и нечего.

А где ты ничего не можешь утверждать — ты должен отри­цать. Где ты ничего не можешь создать — ты должен разрушить. Но ты должен явить себя, свое «я», свою волю и значимость. Вот ребята и выступили. По миру шлялись, кварталы и районы столичных городов оккупировали, испражнялись на газоны и тротуары, затевали драки с полицией и закидывали бутылками с бензином полицейские фургоны и водометы.

Результат? Со временем часть стала обычными гражданами, часть вымерла от наркомании и вообще сгинула, а самая малая часть попыталась сохранить свой образ жизни в тихих уголках мира, живя за счет разнообразных подаяний и мелких прира­ботков. Плодов это искаженное дерево не дало.

Это, пожалуй, самый мощный и массовый образец кон­фликта поколений в негативном аспекте: «Долой вашу жизнь, долой ваше все, мы будем иначе». Этому поколению перед лицом следующего нечего было в свою очередь отстаивать и передавать, созидательный момент практически отсутствовал.

Но тут, значит, общий уровень богатства общества позволял жить и выпендриваться сотням тысяч бездельников. А уровень образования и информатики позволял хоть как-то теоретически обосновывать свои действия.

А если общество глубоко патриархально и темп материаль­ного прогресса столь низок, что на протяжении жизни двух - пяти поколений вообще незаметен, как в Средние века, или у ведших натуральное хозяйство горских народов? Если уклад неизменен и таковым представляется, дармоеды невозможны, мораль строга, закон прост и жесток?

Тогда протест, отрицание уже имеющегося, носит характер чисто психологический, семейный, родовой. Подросток мыс­лит свою будущую жизнь в уже имеющихся рамках: он со­здаст свою семью, будет воспитывать своих детей по обычаям, построит дом, будет пахать свой участок, — а куда денешься, иного ничего нет. Он спорит по мелочам, в которых может и не разбираться, он критически воспринимает старших, их по­учения и привычки, он жаждет самостоятельности.

Что мы слышим во все века? Что молодежь хуже, чем рань­ше. Еще бы. Мы своим умом и трудом плюс наследие предков дошли до того-то и того-то, и по опыту знаем, что лучше и правильнее всего думать и поступать так-то и так-то, это же для нас просто очевидно, а они несогласны! А раз лучше-то по жизни выйти не может, то иначе — значит хуже.

В общем — старшие всегда являют сохраняющее, консерва­тивное начало, а молодые — новаторское, отрицающее и разви­вающее. И корни этого — не в правильном или неправильном устройстве общества, семьи, государства, не в уме-глупости или добродетели-порочности родителей, а в том, что повышенная энергетика юности требует самореализации, самоутверждения. А во взглядах и действиях это проявляется: я что-то значу, от меня должно что-то зависеть, я что-то должен изменить, благо­даря самому моему существованию что-то должно быть не так, как есть, как было бы без меня. Только и всего.

Дай им волю — они тебе наворотят, сто лет не расхлебаешь! Пока сами не убедятся, что все в общем было верно, и не начнут делать то же самое.

А не давай — и вырастет со всем согласный тюфяк, кото­рый на истины твои не замахнется, пороха не выдумает, и станет благонравно таскать сучья в пещеру, где вы до сих пор живете всем племенем.

Но это — крайние, так сказать идеальные результаты «чис­того опыта». В жизни это повсеместно принимает форму се­мейных драм разной степени накала и разного калибра летя­щих слез и искр. А когда непокорный сын, не уступив, грохает дверью и выскакивает в никуда, то остывший, успокоившийся и впавший в элегическую задумчивость об устройстве жиз­ни отец с оттенком мазохистского удовлетворения и уважения произносит: «Характер!., весь в меня».

Иметь собственную точку зрения и настоять на ней — вот вся суть конфликта. А об чём спич — дело десятое. Не стри­жено, а брито! и плевать, кого бреем.

«Конфликт отцов и детей» — обязателен и закономерен, как прорезывание зубов. Дети — продолжение родителей, и детское отрицание — продолжение и развитие родительского утверж­дения. А поскольку хозяева жизни, родители, в основном за­нимают позицию утверждения, то детям остается в основном позиция отрицания.

Молодой делает свой шаг вперед. Где перед — черт его зна­ет. Но явно не здесь, не на этом же месте. Шагаем!

Еще одна вещь. Старшие не идеальны, и жизнь их не иде­альна. Улучшить!! Молодые судят старших с позиций идеаль­ных возможностей, всех сложностей и трудностей на своей шкуре они еще не познали: совершенно естественно, что со многим они не согласны и желают сделать иначе.

Своя мода, свой жаргон, свои манеры. И — ниспроверже­ние авторитетов, все истины пробуются на зуб. С замечательно наглой уверенностью молодость замахивается на все.

Так движется история, так развивается человечество. И на­чинается с того, что ребенок не желает делать то, что ему говорят, упрямый спорщик.

Но это все больше об инициативе детей; так ведь и отцы хороши! Вот делает молодой что-то, что к старшим не отно­сится, сам делает, для себя, по своему разумению. А вот тебе совет, а вот тебе указание. Какое вам дело, оставьте меня в покое! Увы — старшее поколение тоже самоутверждается, ему тоже до всего есть дело, оно тоже хочет, чтоб все делалось по его представлениям. И ломаются копья дураков по поводу одежды или музыки.

В конкретных отношениях всегда ищется компромисс и вза­имопонимание, лад в семье. Но в принципе это ничего не ме­няет: полное согласие принципиально недостижимо, каждый хлебнет из своей чаши радости и горя. Бывали века родитель­ского диктата, когда супротив пикнуть не смей, ходи по струн­ке замуж за кого я укажу. В нынешней Америке — противопо­ложность: «автономность» комнаты, максимум свободы, а в во­семнадцать — вообще можешь сваливать и жить сам как хочешь. О результате «свободы» говорилось в начале главы, и масса ро­дителей в 68 незабвенном году вздыхала о жестоком зажиме пат­риархата, видя буквально гибель повзрослевших детей...

 

Изменение характера с возрастом

 

Кто ж не знает, что характер с возрастом меня­ется. А прямее сказать — портится. А почему, собственно?..

По достижении некоего пика зрелости — лет 37—40 — в человеке вдруг начинают нарастать негативные эмоции. Все более он начинает переходить от оптимизма к пессимизму: не то чтобы менялось мировоззрение, но любое событие все боль­ше является поводом для отрицательных эмоций, нежели по­ложительных. То, что в молодости явилось бы поводом для радости и ничего больше — с возрастом может вызывать вздохи и печаль, под разными соусами: поздно произошло, мало пла­тят, недостаточно уважают, и вообще включаются ассоциации на тему: жизнь горька и несправедлива и люди сволочи. Что немало отравляет жизнь себе и окружающим.

Окружающие говорят: да у тебя все хорошо, да ты и сам еще ничего, да чего ты кривишься — ведь произошло хорошее. Да, кисло отвечает убеждаемый, действительно хорошее... но не­множко не так, и немножко не тогда, и вообще все это немнож­ко не то. Жизнь может быть той же самой или даже идти на подъем — а вот отношение к жизни меняется, «идет на спад».

Молодости не нужны причины для радости — в том смысле, что радость — ее дежурное состояние, и поводов всегда будет полно. Выспавшийся человек открывает глаза с хорошим на­строением. И даже если груз на душе лежит — он еще снача­ла должен вспомнить, проснувшись, про этот груз, а пока не вспомнит — настроение хорошее.

Старость спит плохо. Она ворочается в постели и припоми­нает былые несправедливости и обиды. Боже! — вдруг вылезает из памяти то, что казалось давно забытым. Вдруг бешеное раз­дражение вызывают сущие мелочи давно прошедших лет. А че­рез неделю они сменяются другими древними мелочами. Таки у вас невроз?

Можно сказать про перспективу молодости и близость смерти в старости, силу молодости и слабость старости, про износ нервных клеток, которые не восстанавливаются,— это не ново, но ничего по сути не объясняет.

Правильнее говорить даже не о старости — под старостью обычно представляют седину, немощность, смирение, покой, воспоминания и какой-то уровень стабильности жизни: уже ничего нового не будет, можно на солнышке тихо радоваться бытию. Правильнее говорить о пути с вершины: жизнь вполне продолжается и внешне даже может идти на подъем по «закону эскалатора» в карьере, но силы и личные возможности идут на спад; а это процесс постоянный и непрерывный.

Молодость активна, и активно ее отношение к жизни. Ее желания могут реализовываться в большой мере. Ее жизнь в своей будущей покуда несовершённости и неопределенности огромна и прекрасна. Ее самоутверждение тяготеет к экстенсив­ности: совершать, изменять, реализовывать. Она рвется вперед и вверх, ища и торя пути, и любое событие склонна рассматри­вать с точки зрения победы — этапа на пути к главным победам. Поэтому она не мелочна, не злопамятна, не мстительна.

Каждое событие может иметь для нее положительный смысл — даже как приобретение отрицательного опыта, по­лезного на будущее. Цель высока и далека, жизнь впереди длинная, и смысл событию придает именно разворачивающаяся великость всей системы и структуры настоящих и будущих поступков. Любое событие работает на более общее простран­ство жизни и усилий.

Старость слабеет. Меньше сил, желаний, возможностей, меньше интереса к жизни. А жить надо! Хочется. Инстинкт, потребность. По-прежнему необходимо самореализовываться и самоутвержаться в максимально возможной степени.

А теперь припомним, что нормальное соотношение потерь наступающих и обороняющихся — три к одному. Обороняю­щемуся легче, он врылся в укрепленную заранее местность, и тем как бы равен по силе действия (противодействия) трем наступающим.

Отсюда консерватизм старости. Не могу уже открыть но­вое — но тебе, щенку-новооткрывателю, еще могу свернуть шею. Как бы по индивидуальной силе, по величине отдельно взятого поступка — я еще значительнее тебя. Нет, это, конеч­но, не рассудочное стремление — это инстинктивное, безус­ловное стремление индивида делать тот максимум, который он может. Ведь на весах — взять город и отстоять город есть рав­новеликий поступок с разными знаками.

А силенок-то где взять для действий? Где нервная энергия, где побудительный мотив, где ощущение, которое требует ре­ализации в действии? А активное негативное отношение ко всему, чему можно противодействовать, сидя в своем окопе. Раздражение, неприятие, стремление к противодействию.

Дежурное отношение молодости: все не так, я это переделаю!

Дежурное отношение старости: все не так, но я не могу это переделать (опыт, забота о детях, малость сил, плетью обуха не перешибешь, мир все равно не переделаешь).

Вспомним, что страдание — это кнут к действию. Чем меньше энергии — тем больше сил надо мобилизовать инди­виду для действия. Вот страдание — сильное отрицательное ощущение по какому-то поводу — и заводит старика: давление скачет, предынфарктное состояние, а он все кричит, слюной брызжет и добивается какой-то ерунды. Ибо он создан не для того, чтобы беречь здоровье и предельно продлить свое инди­видуальное существование, а для того, чтобы ощущать и делать максимум возможного.

Страдание и переживание «ни с чего» вышибает резервы сил, которые могли бы пойти на мирное тихое существование Но человек не создан для тихого существования, он, понима­ешь, «мятежный, ищет бури»! А буря в первую очередь — это буря в душе, сильные ощущения.

Заметьте: любая весомая и реальная причина к страданию мигом вышибает у старости мелкие и надуманные поводы страдать. Смещение доминанты.

А поскольку кнут страдания всемогущ и куда сильнее пря­ника радости (которая в определенном смысле и есть избав­ление от страдания, как долдонил Шопенгауэр) — страдание есть способ старости ощущать и делать максимум. Я не могу улучшить твою жизнь — зато я могу ее попортить десятком слов.

Старость утверждается через отрицание — но уже не в силах толком реализовать его через действие: закон... мораль... сил нет. Очаг возбуждения отрицательных эмоций не снимается, мало снимается. А как его снять?..

Старость утверждается через критику. Вот ты что-то дела­ешь — а я уравниваюсь с тобой и даже встаю выше: тем, что я умнее тебя и сделал бы это лучше, просто возраст не позво­ляет, тут вины нет, а ты слабак. Твой реальный пик я измеряю по своему прошлому (воображаемому), и мой пик выше.

На спуске с вершины нарастает негативная реакция на раз­дражители. Что означает: нарастает недовольство существую­щим положением вещей. Что означает по сути: нарастает не­согласие с этим миром. Чтоб было хорошо, надо чтоб было как-то иначе. Нарастает субъективная потребность в том, чтоб мир был не таким, каков есть.

Это подстегивает силы по мере их убывания, это должно побуждать все больше концентрировать силы на переделке ми­ра: за счет, так сказать, мобилизации внутренних резервов. Все старику не так, все ему надо иначе, ну же надоел всем!..

Это можно считать компенсаторной реакцией центральной нервной системы на старение организма. Продолжай ощущать и действовать!

(Вообще мы имеем здесь, конечно, интересный комплекс причин:

— невроз цивилизованного человека. Многие проявления отрицательных эмоций вечно сдерживаются законом, моралью, инстинктом самосохранения, преобладающим желанием до­стичь своей цели. С возрастом подавленные желания все мень­ше и труднее компенсируются рассудком, волей и другими, отвлекающими желаниями и поступками, и масса подавленных в течение многих лет отрицательных эмоций начинает прорываться наверх в сознание — с интенсивностью, никак не соот­ветствующей малости поводов. Недаром есть присказка у па­цанов-хулиганов: «Пьяный мужик страшнее танка». В драке и на войне никакой пацан не звереет так, как поживший мужик: да мужик озверел от всей предшествовавшей жизни, вот он теперь зверство и выдает наружу. Раздражитель, нейтральный или даже положительный (!), все более воспринимается «под­сознанием» как возможность прицепить к нему и выплеснуть наружу накопившиеся отрицательные эмоции. Ну, типа: трес­нул собаку, потому что вчера тебе нахамила продавщица.

<                    сравнение реального события (положительного) с тем, каким оно когда-то рисовалось в воображении. Поскольку меч­та всегда превосходит действительность, сравнение не в нашу пользу. А ведь в оценке значимых для нас событий мы всегда исходим из сравнения того, что есть, с тем, что должно быть по нашему разумению. Мы часто и постоянно обманываемся в своих ожиданиях — ибо ожидаем черт-те чего, раздутого и раскрашенного рефракцией неопределенной перспективы меч­ты и воображения. Должное вечно превосходит сущее, идеал — реальность, и осадок разочарования печален, отрицателен.

<                    недовольство собой: убывают силы, красота, потенция, время жизни с возможностями и действиями. Человек никогда не может достичь всего, чего хочет, — а с возрастом все меньше иллюзий, что «когда-нибудь» он добьется всего, т.е. будет аб­солютно счастлив через достижение внешних факторов: возни­кает комплекс хоть частичного, но «поражения в жизни». Уве­личивается роль такой негативной формы самоутверждения, как зависть. И этот отрицательно-эмоциональный комплекс тоже проявляет себя при касании внешних раздражителей в сторону негативной реакции — строго говоря, не «на» раздра­житель, а «в связи» с раздражителем.

<                    и это все входит в базовые потребности в ощущениях, самореализации, самоутверждении, суммируясь в итоге.)

Но действовать трудно и как бы не строго обязательно, а от ощущений никуда не денешься! Грузнеет человек, мышцы не те, эндокринная система не та, полежать чаще тянет. Уже не дашь врагу по морде — изувечит; надо другие способы изыс­кивать прижучить его, а для этого эмоция должна быть стой­кой, сильной, а то плюнешь через полчаса — и будешь жить побежденным и униженным.

«Нет новостей — тоже хорошая новость», — только старость могла придумать подобную поговорку. Вы чувствуете? Отноше­ние к нейтральному, возможному, неизвестному еще раздражи­телю заранее опасливое. Наполучал щелчков за жизнь, теперь лучше спокойно дома сидеть. Это тебе не молодость, жаждущая новостей и событий.

В потребности ощущений, безопасности и самореализации одновременно старик все более погружается в воспоминания и воображение, все более находит там точек к самоутвержде­нию — и одновременно все более неожиданных гадостей и обид, а! Так это две стороны одной медали — положительные и отрицательные ощущения, под которые и для которых под­водится конструкция памяти и воображения.

А в реальности — в общем получается так: уже нет сил переделывать мир — но все равно еще есть силы быть с ним несогласным. И невозможность переделать усугубляет это не­согласие, оно нарастает, суммируется, портит жизнь, заставля­ет страдать — то есть заставляет по возможности хоть как-то стремиться к тому, чтоб было не так.

 

Рак

 

Страшное такое слово, приговор, неизлечи­мость, загадка, глубинная причина неизвестна, и так далее.

Дело же обстоит в принципе довольно просто — не всегда, но в большинстве случаев, поскольку под этим «общим» диа­гнозом в его расхоже-бытовой формулировке объединены весь­ма разнообразные формы новообразований.

За исключением случаев решительно непонятных, за ис­ключением рака, развивающегося в молодом возрасте как после травм, так и без всякой видимой внешней причины, рак — это болезнь пожилого возраста.

Суть его в общем в том, что нормальные клетки заменяют­ся клетками дефективными, примитивными, «агрессивными» и «жадными», которые не выполняют никакой функции в орга­низме, активно размножаются, распространяясь из очага воз­никновения во все стороны, и довольно быстро лишают орга­низм возможности нормально функционировать: внутренние органы, сосуды, нервные пути заменяются грубой «бессмыс­ленной» тканью.

В чем дело?

Организм — штука настолько сложная, что, как на всякой фабрике, на каждом большом и разнообразном производстве, механизм производства новых клеток всегда дает некоторый допустимый процент брака. Организм зашлаковывается оста­точными продуктами распада пищи, особенно от «тяжелого» питания типа свинины и животных жиров, — это кроме собст­венных дефективных клеток. И вот ОТК и служба контроля организма следит: где там «чужие» болтаются? где «вредные» и «бракованные»? Лимфатическая система бросается их уничто­жать, печень их фильтрует через себя и перерабатывает, почки их фильтруют и выбрасывают вон, потовыделительная система выбрасывает. Короче, организм их убивает, частично по воз­можности хавает на пищу себе, в основном же выбрасывает вон. И все в порядке.

Но. Но. Фокус в том, что раковые клетки по сравне­нию с нормальными очень низко дифференцированы. То есть примитивны. Вот такие уроды, вроде как урод без мозга, паль­цев и т. п. по сравнению с нормальным человеком.

Естественно, что построить такую дефективную клетку го­раздо проще, чем нормальную, сложную и хитро функциони­рующую. Это как старику Хоттабычу проще создать телефон из куска цельного черного мрамора, чем настоящий телефон со всей электрической начинкой, катушками и проводами. Цельномраморный телефон красивее, прочнее, тяжелее, страшно примитивен по устройству — нет там устройства, — технологи­чески прост и совершенно нефункционален.

Естественно, на создание раковой клетки требуется гораздо меньше энергии. Меньше труда затрачивается. Чего там осо­бенно-то строить, в «телефоне без механизма».

На ее формирование тратится меньше питания. А питание разносится по организму довольно равномерно, в том смысле, что две соседние клетки — нормальная и примитивная — его получают поровну.

Отлично, говорит примитивная клетка и начинает расти быстрее нормальной, ей это проще — абы массу нарастить, устройство и функция ее не интересуют.

При этом она, сволочь, активно размножается — а что ей еще делать, своих размеров она уже достигла, а питание про­должает получать.

Здоровый организм, энергичный, с «запасом прочности», с хорошим иммунитетом эту дрянь выкидывает быстро, сра­зу. А усталому, ослабшему, старому, который уже много раз такие клетки выкидывал, много раз себя ремонтировал, уже трудно.

Не только потому трудно, что охранно-уничтожительная система устала и ослабла. Не только потому, что «ремонтный ресурс» подходит к концу.

А еще и потому, что такие клетки строить легче, меньше труда затрачивается. Организм начинает «халтурить» — делает не то, что надо, а то, что легче, что экономичнее.

Почему нормальные клетки начинают замещаться дефек­тивными? Да, те — жадные, агрессивные, растут и плодятся быстро. Верно. А с точки зрения всего организма? А их кор­мить легче, растить проще, и если «сделать вид», что ты не различаешь нормальные от дефективных — так ты вроде бы отлично делаешь свою работу, а труда меньше затрачиваешь. То есть с количеством образующихся клеток у тебя все просто отлично. Вот, правда, качество дерьмовое, но организм как бы машет рукой: а, черт с ним, устал я, и так сойдет.

Что мы имеем? Мы имеем энтропию организма, падение общего уровня его энергетики.

Все давно согласились, что стресс является одним из пус­ковых механизмов рака. А что такое стресс? На уровне физио­логии — это сбой в функционировании, расстраивание слажен­ности организма — подобно расстраиванию фортепиано: каж­дая клавиша дает звук, но мелодии уже не выходит. А на уровне психики к чему он сводится? А в общем жить меньше охота: радости меньше, печали больше, ты чувствуешь себя уже менее в силах переворачивать мир. Падение энергетики, что и наблю­дается и на психическом, и на физиологическом уровне. Ага, в здоровом теле здоровый дух.

Операция может помочь — выбросить очаг гадских клеток вон, а в остальных местах все идет пока в пределах допусти­мого. А может не помочь — очаг ты убрал, а сил у организма все равно мало, пройдет короткое время — и повторится та же история в другом месте.

Медикаментозное, химическое, лучевое воздействие — это лечение болезни как следствия, но без лечения причины. Давить гадские клетки всеми возможными способами. Способы эти сродни артобстрелу по площадям. Организм в целом травмиру­ется страшно, нормально работать он в таких условиях не может. Медицина как бы подменяет своими сторонними, искусственными средствами то, что он должен был бы делать сам, но не  может. И как правило это дает только временное излечение, временное улучшение, а через короткое время процесс идет вновь, и не просто идет: всегда уцелевает незначительное коли­чество самых выносливых и живучих раковых клеток — низкодифференцированных даже по сравнению со своими уничтоженными родственницами. И они потом идут в рост. Логично: им требуется еще меньше пищи, еще меньше энергии, они еще примитивнее, и еще живучее — им требуется только существовать и размножаться. И организму еще «легче» замещать ими нормальные ткани, с которыми столько труда и хлопот.

Единственный способ кардинальной борьбы с раком в каж­дом конкретном случае — это резко поддернуть вверх энерге­тику организма в целом. Ну, условно говоря сделали мы это — что тогда? Тогда помощневшая иммунная система начнет да­вить и жрать «чужих» и т. д. А у энергичного организма не будет оснований халтурить и кормить и ремонтировать свои клетки «по линии наименьшего сопротивления». Он будет стремиться не «обмануть судью» и прибежать к финишу, срезав дистанцию через лесочек — а честно стараться идти первым в группе ли­деров, утверждая свои возможности и испытывая от этого удов­летворение: потому что в силах.

Поэтому разнообразные парапсихологи и экстрасенсы (те из них, кто не шарлатаны, а настоящие) действительно могут помогать раковым больным, и очень значительно иногда. На­качать организм энергией! — а дальше он будет работать сам, как здоровый. Потому что здоровье — это и есть достаточно высокий уровень энергетики. Отсюда и старая поговорка «Здо­ровый человек не заболеет».

Но парапсихология и экстрасенсорика — это дело хитрое и туманное, механизмы воздействия здесь мало ясны. А вот слу­чаи самоизлечения от рака — это демонстрация энергетичес­кого принципа ну ужасно же явная и убедительная.

Почему ряд авторитетов-онкологов утверждает, что «само­излечения» не может быть, «потому что этого не может быть никогда»? И заявляет, что, значит, имела место ошибка в диа­гнозе, и это был не рак. Просто потому, что это «дискретно» мыслящие люди, которые не в состоянии понять характер, принцип, тенденцию процесса: они принадлежат к тому боль­шинству врачей, которые имеют дело с болезнью конкретно, а не с больным человеком и всем его организмом. В то время как все хорошие врачи (которых меньшинство, как меньшин­ство хороших специалистов в любой области, особенно чем она сложнее) всегда знали, что лечить надо больного, а не болезнь.

Сэру Френсису Чичестеру поставили диагноз «неоперабель­ный рак легкого» вполне приличные врачи, он был не нищий и жил не в Монголии. И было ему тогда хорошо за семьдесят: пакуй чемоданы, приятель. И он купил яхту, и лично ее пере­оборудовал, работая на верфи дни и ночи, и пошел в первую в мире одиночную кругосветку.

А плевать ему было на все, и смерти он не только не боялся, но даже вдохновляла его такая возможность: умереть — так мужчиной в борьбе с океаном один на один, а не тушкой на больничной койке. И он прошел вокруг света, через ураганы, через пролив Горн у мыса Бурь, и сделал то, что до него счи­таюсь невозможным. И вернулся домой здоровым, к изумле­нию врачей. В этой удивительной истории, строго говоря, ни­чего удивительного: морская вода, морской воздух — и чудо­вищные физические и психологические нагрузки. Он шел на победу, любой ценой — и психический настрой вкупе с физи­ческим так поддернули энергетику организма (а иначе дейст­вовать ему было невозможно, коли впрягся в это дело), что она, помощнев (и как бы помолодев) «взялась за ум» и, вытя­гивая экстремальные условия, «заодно» задавила болезнь, сха­вала и выкинула из организма дрянь.

Так выздоровел в бегах от соответствующих органов быв­ший зек и неслабый писатель Чабуа Амирэджиби — тоже при­говоренный, к раку горла. Так выздоровел Солженицын, чело­век фантастически высокого самомнения и фаталистской ве­ры в свою судьбу и предназначение: он был настолько твердо убежден в том, что ему еще надо сделать великое дело, в том, что фортуна ему не изменит — что этот настрой поднял его энергетику до уровня, нужного для задавливания рака. И еще сотни людей с именами менее громкими.

Здоровый образ жизни и экстремальная ситуация, в которой необходимо победить — вот что может уничтожить рак, не «чу­дом», нет тут никаких чудес, а исключительно через подъем энергетики. Но это уже вариация на тему: «Человек может все, что хочет, если умеет сильно хотеть».

 

Смерть

 

Жизнь и смерть можно представить в виде бес­крайнего поля мрака, по которому скользит пятнышко света, вроде как от луча фонарика. И когда новая зона попадает в об­ласть света, под лучом начинается шевеление жизни, рождение, развитие, процесс, пробуждение бесчисленных существ и вся их деятельность. С передней кромки движущегося светового пятна жизни все живое постепенно оказывается все ближе к середине пятна, затем — к его задней, уходящей кромке; и вот пятно света уходит дальше, пробуждая к жизни все новые пространства, а то живое, что было в нем, постепенно оказывается вне света, в бесконечном мраке послежизненного времени: замирает с мо­ментом перехода из света во тьму, застывает, перестает быть различимым, перестает быть. А луч ползет все дальше, и новые оживающие существа проходят свой жизненный цикл в малом и кратковременном пятне света, пока оно проходит через учас­ток тьмы, где эти существа были ничем и в ничто в преддверии его — и вновь уходят в ничто, когда свет минует их, идя дальше.

<                    Вся сложность смерти — в том, что познающее сознание может познать что угодно, кроме одного — своего же собст­венного отсутствия. «Когда ты есть — нет смерти, когда придет смерть — уже не будет тебя!» — воодушевляют командиры бой­цов. Как же, черт возьми, познавать то, чего нет — или позна­вать то, что есть, но нет уже самого познавателя.

<                    Вся простота смерти — в том, что она удастся любому, и даже без всяких усилий с его стороны. Этому не надо учиться, и напрягаться не надо: все само устроится.

<                    Весь страх смерти держится именно на непредставимости для сознания этого состояния отсутствия себя. «Оттуда еще никто не возвращался, чтоб рассказать».

И случаи тех, кто вернулся из состояния клинической смер­ти, тут ничего не меняют. Ну, сохранила память некоторых картину света в конце туннеля и вид своего тела со стороны— и что это меняет? Вариант загробной жизни.

<                    Все варианты загробной жизни, присущие человеку на всех этапах его истории, есть умозрительные постройки, при­чин у которых две. Первое: не в силах познать состояние от­сутствия себя самого, сознание рисует себе состояние смерти как состояние некоей особой жизни, продолжающей жизнь эту, земную, знакомую, — основываясь так или иначе на законах и представлениях этой жизни. Второе: инстинкт жизни, избыточ­ный у человека по сравнению с другими существами, не просто противится смерти, но и пытается через разум найти какой-то приемлемый выход. А если нельзя победить смерть конкретно, в реальной жизни, физически, — так можно создать такой ее образ, с которым легче примириться. Воображаемая загробная жизнь — это следствие нежелания умирать.

Загробная жизнь — это интравертное решение конфликта, не разрешимого экставертно.

<                    Познавая и осознавая жизнь, ребенок — кто в семь лет, кто в десять, темп развития во многом индивидуален — «про­бивается» страхом смерти: невозможностью познать это веч­ное и неизбежное в будущем состояние отсутствия собствен­ного бытия, состояния, категорически противоречащего жажде жить. Это состояние безысходного ужаса постепенно скрыва­ется под кирпичами и постройками новых впечатлений, ощу­щений и мыслей,— но никуда не девается и в той или иной мере помнится всегда.

Вот тут примитивные формы религиозных представлений о «жизни на небе» могут оказать ребенку бесценную услугу, смягчить травму и примирить с действительностью. Правда, это не имеет отношения к познанию истины.

<                    Смерть как индивидуальный акт имеет две стороны: од­на — последнее и важнейшее действие в этом мире, другая — вступление в «тот мир».

Тем миром занимаются вера и религия (см. «Вера и рели­гия»), и подготовка себя к «той жизни» и обустройство «того мира» — есть желание жить, ищущее выход и как бы продля­ющееся в интеллектуальных постройках воображаемо-желае­мой «жизни после смерти».

А вот смертью как последним действием в этом мире зани­мается вся «философия жизни», которая в каких-то формах есть у каждого, даже если он вообще не слышал слова «фило­софия».

«Смерть есть последний подвиг в доблестной жизни саму­рая», — кратко говорит бусидо. Да неважно, что будет потом — важно то, что есть и останется здесь.

<                    О человеке важно знать три вещи: как он родился, как он женился, и как он умер, — справедливо судит древняя на­родная мудрость.

Примечательно, что в наше время небывалая публичная откровенность во всем, что касается секса — тема, обычно жестко табуированная в историческом обществе — сочетает­ся со старательным умолчанием деталей и подробностей смер­ти. Мол, как бы это неэтично, нехорошо, нездоровое любо­пытство. Телевидение кормит зрителя горами трупов — но правила хорошего тона предписывают стыдливо уклоняться «мелочей» типа точного диагноза и сопутствующих обстоя­тельств. Хотя изустно передаются «неофициальные» подроб­ности.

Человеческое острое любопытство ко всему, связанному со смертью, абсолютно естественно. Какое же событие в жизни человека может быть значительнее? Какое же событие может дать ощущения более сильные? Ощущения жаждут информа­ции, а информация, в свою очередь, служит к возбуждению дополнительных ощущений.

Отношение белой цивилизации XX века к смерти можно назвать ханжеским. По возможности делать вид, что этого нет. Свести место смерти в культуре к минимуму. Не думать, не говорить, стараться не обращать внимания.

Культура смерти очень многое говорит о цивилизации. От­ношение к смерти есть очень важная часть отношения к жизни вообще, а отношение к жизни непосредственно связано со все­ми действиями.

<                    Сегодняшняя белая цивилизация не любит говорить о смерти. (Репортажные сенсации с целью получения прибылей масс-медиа здесь ничего не меняют — это зарабатывание денег, бизнес на виде крови, не имеющий отношения к духовным движениям, к осмыслению смерти и отношению к ней кон­кретного человека.)

С одной стороны, это свидетельствует о высочайшей сте­пени экстравертности белой цивилизации: действовать, энергопреобразовывать, производить и потреблять,— и пусть вся энергия, все мысли и чувства будут направлены на это, незачем отвлекаться на смерть, коли сам еще жив. Смерть восприни­мается как досадное гадство, очень нехорошая помеха, — а слова, мысли и действия должны быть о продлении жизни (неза­чем омрачаться неизбежным).

С другой стороны, это свидетельствует о духовной истощен­ности белой цивилизации — или, иными словами, об отсутствии энергетического потенциала (внутричеловеческого, понят­но, а не технического) для дальнейшего роста и развития. Нет больше ничего, за что стоило бы отдавать жизнь. Вся энергия идет на то, чтоб продолжать катить машину цивилизации — что для каждого индивидуума обозначает полностью погрузить­ся в повседневщину, работу-карьеру-быт.

Это уже не те доблестные ребята минувших времен, которые почитали достойную смерть венцом достойной жизни, а угаса­ние в постели — несчастьем, недостойным мужчины. В бою! За победу! За утверждение себя, своего народа, своего дела, своего идеала!

Сегодняшняя белая модель индивидуальной жизни не включает в себя наличие и требование идеала, к которому сле­дует стремиться ценой жизни. А что это значит? А это значит, что должное не очень-то отстоит от сущего; что нет того запаса энергии, который требует ставить цели, достижение которых забирает все силы и саму жизнь. Ослабление человеческого напряга. Рассеивание энергии, выдох.

<                    Бытие по сравнению с небытием различается настолько, что у врат смерти человек должен ощущать: да решительно же неважно, как жить, но жить бы; даже увечный и бездомный нищий — дышит, видит, ощущает, думает, ест, и так мала раз­ница между нищим и царем по сравнению с разницей между царем живым и мертвым.

Тем не менее лишь отдельные исключения делают своей профессией продление собственной жизни любой ценой. Че­ловек гробит здоровье и сокращает жизнь часто вполне созна­тельно. Он боится смерти, он хочет жить — и все-таки дейст­вовать оказывается важнее, чем жить.

<                    Смерть сразу «приобщает к большинству», как выража­ются со своим холодным юмором англичане. Сразу возникает дистанция между мертвым и живым. Сразу человек превраща­ется в образ, уже не соотносимый и не сравнимый с ним ре­альным: все, рядом не встанешь, словом не перекинешься. Сра­зу личность и деяния ее встают в единомасштабную систему всех прошлых деяний человечества.

Неопределенность назавершенной жизни исчезает. Ждать больше от него нечего: можно лишь оценивать то, что уже сделал. Линейка дошла до второго конца.

И «вдруг» оказывается, что кто-то был великим. Реже — кто-то «великий» оказывается ничтожеством.

Смерть проводит через Пантеон каждого, просто мало кто в нем задерживается.

Смерть словно чертой подчеркивает все деяния ушедшего; все личные мелочи снижают значение; внимание к деяниям увеличивается, а область оценки переходит из сравнений с ны­не живущими, которых много, которые слитны и связаны друг с другом массами связей, деяния которых спорны и еще под­вержены изменениям,— область оценки переходит к сравне­нию с мертвыми, а вот там уже остались только деяния значи­тельные, мелочи канули. И если деяния ушедшего выдержива­ют это сравнение — вот он, «оказывается» (ах, мы ж и не думали!..), великий, который жил среди нас.

Смерть как увеличительное стекло деяний. Смерть как сито деяний. Смерть как право на равенство с великими прошлых времен.

<                    Конечно, Наполеон или товарищ Сталин и при жизни были куда как велики — но здесь было и влияние бешеной пропаганды и чеканки мозгов. Мы имеем в виду «естествен­ное», «самотечное» положение вещей с по возможности мак­симальной мерой самостоятельной оценки каждым.

<                    Если человек способен отдать жизнь за какое-то дело — значит, его действие было индивидуально максимальным, его субъективный созидательный акт был максимальным. Ты мо­жешь не разбираться в его делах — но смерть однозначно дает тебе понять, что тут как минимум есть что предъявить к самой серьезной оценке. Если что-то имело для ушедшего такое зна­чение, что он жизнь отдал, — очень возможно, что в этом дей­ствительно «что-то есть». Уже сама крупность поступка — уме­реть — внушает уважение и серьезность; и вот это уважение и серьезность начинают простираться на отношение к деяниям и всей личности покойного.

Смерть прибавляет значительности. Хотя бы на время.

<                    Судьба тоже есть по-своему произведение искусства, воздействующее на окружающих. А конец — он делу венец. «Концовочку!» — вопит тренер боксеру.

Поэтому так важно умереть правильно и вовремя. Потомки автоматически подстегивают твою смерть ко всей личности и делам, воспринимая все в комплексе.

А если умер рано — «ушел безвременно», — то воображение оставшихся дорисовывает все, что ты мог бы еще сделать за годы, оставшиеся до какого-то солидного, среднестатистичес­кого возраста, и все несделанное автоматически пишется в твои возможности, которые были.

Представьте Пушкина, который дожил бы до восьмидесяти, пиша все хуже и меньше — и вот Лермонтов (тоже долгожи­тель!), Достоевский, Толстой, Некрасов оттеснили, задвинули, превзошли. Не та была бы слава, ребята, не то место, и даже не та оценка.

<                    Притворяться можно во всем, кроме умирания. Это все-таки вещь серьезная, а также однократная и необратимая. Да, тут и видно, кто чего стоит.

И становится неприятно за художников, умиравших трусли­во, малодушно, жалко. И уважаешь жестокого и храброго Миниха, распоряжавшегося на плахе собственной казнью. Надо уметь умирать, куда денешься; все равно придется. Римляне это хорошо понимали.

 

Замечание на полях:

 

Есть один феномен, необъясненный виктимологией — наукой о жертвах. На огромном материале она свидетельст­вует, что непосредственно перед уже неизбежной насильст­венной смертью жертва вдруг испытывает пронзительную любовь к убийце. Ничего себе? В чем дело...

Какие чувства владеют человеком под ножом убийцы? Ужас смерти и отчаянное желание избежать ее во что бы то ни стало. Дикое желание жить. Сильнейшее, предельно от­рицательное ощущение.

Типичная картина такая:

Фаза первая. Опасность! Пульс учащается, адреналин выбрасывается, кровь отливает от покровов, пустой звон в голове, легкая слабость в коленях: страх — который может перейти в отчаянное убегание, перелетание через стены, или бешеное беспорядочное трепыхание в сопротивлении. Ли­бо — страх парализует, функции разлаживаются от чрезмер­но сильного и «хаотично» отрицательного ощущения.

Фаза вторая. Борьба и надежда. Убегание, трепыхание, сопротивление. Уговоры, мольбы, готовность на все ради спасения, невозможность поверить в сиюминутную смерть, невозможность смириться.

Фаза третья. Смирение. Опустошенность, бессилие, обезволенность, послушность. Надежды нет, возможности со­противляться нет, смерть очевидна и ты психически к ней уже подошел.

Все три состояния аффективны, рациональное мышле­ние искажено страхом, эмоции базируются на рефлексах и доминируют: речь именно о жертве, а не о бойце, про­тивнике, вступающем в схватку. Хотя и побежденный боец может быть психологически сломлен, и его также можно привести в состояние третьей фазы, чтобы он ощутил себя бессильным, а противника — уже не противником, а все­сильным убийцей.

И тут — происходит смена психологической доминан­ты! Ты должен бы испытывать к убийце предельные отри­цательные эмоции: страх и ненависть, злобу и омерзение. А вместо этого — любовь...?!

Это сложная трансформация, но составляющие ее просты.

Первое. Субъективный уход от нежелательной ситуации. Типа: если ты не можешь делать то, что тебе нравится — пусть тебе нравится то, что ты делаешь. Ты не можешь изменить ситуацию — но она настолько тебе нежелательна, что ты меняешь отношение к ней, тем самым субъективно ее смягчая. Еще один аспект того, что во всех действиях человек руководствуется прежде всего ощущениями, и прежде всего живет в мире ощущений, ему свойственных и потребных. Как будто человек мгновенно и подсознатель­но уверяет себя, что все не так плохо и не так страшно. (Так что не смейтесь над страусом, решающим уход от опасности методом сования головы в песок.)

Второе. Это последняя трансформация надежды, послед­няя форма борьбы за жизнь. Он видит, как я принимаю свою долю, он видит, как я его люблю, он видит, что я заодно с ним во всем, до конца, я же с ним, за него,— он дол­жен понять и оценить мою любовь и мое благородство, по­нять, что я ему не враг, а друг и брат, самый близкий, лучший и верный, и в последний миг он не станет меня убивать — он хороший, благородный, добрый, он имеет право убить меня, но может вот сейчас прекратить, не станет делать это­го, потому что он хороший, я люблю его. Примерно так мож­но изложить на рациональном уровне это чувство.

Третье. Будучи уже никем, не имея сил воли и рассудка хоть как-то явить свою значительность — хоть ругательст­вом, плевком, гордой позой, будучи парализован безнадеж­ным отчаянием и страхом, психологически жертва являет свою значительность себе тем, что поднимает себя к уровню победителя-убийцы: через любовь к убийце она как бы урав­нивает себя с ним на одной доске, являет себя себе самой значительной и достойной равных отношений с победите­лем, ибо сейчас принимать его и любить его — это единст­венный способ, ничем не грозящий, от которого не может быть хуже, но может быть лучше, чтобы даже в предельной слабости, зависимости и незначительности все-таки явить себе и ему свое достоинство и значительность.

Четвертое. Подключаясь с внутренней готовностью и любовью к действиям убийцы, жертва — субъективно! — делает максимум того, что она еще может делать: она со­участвует в собственном убийстве! (Вот, вот что такое ин­стинктивное стремление к максимальным действиям, граж­данин читатель.)

Пятое. Последнее максимальное ощущение перед смер­тью — это перегнать предельное отрицательное ощущение в предельное положительное. Животный ужас в любовь. Это последнее проявление инстинкта жизни на уровне ощуще­ний, это максимум субъективной жизни, которую жертва еще проживает в последние миги.

Шестое. Любовь означает: я все могу сделать для этого человека. Мои силы и возможности не только для меня лично — обращая их на другого, я в большей степени пере­делываю мир, распространяю на внешний мир свои дейст­вия, чем если все делаю только для себя. Любовь к убий­це — это последний порыв индивида к максимальным дей­ствиям в этом мире. Это последнее проявление жажды жизни в безнадежном положении. Любовь как первопозыв и предоснова максимальных действий.

Седьмое. Любовь и смерть вообще вечно ставятся рядом. Максимальное положительное и максимальное отрицатель­ное. «Я так люблю тебя, что хотел бы за тебя умереть». (См. «Любовь».) Предельное страдание как диалектическая про­тивоположность и единство пары наслаждению. Ну, так это может возникнуть с «другого конца» — ассоциацию на лю­бовь пробивает со стороны страдания.

И все это вместе может быть сформулировано: сильней­шее ощущение, превосходя меру и переходя свой предел, переходит в свою противоположность.

 

 

 

 

 

Хостинг от uCoz